Ви, байстрюки катів осатанілих, Не забувайте, виродки, ніде: Народ мій є! В його гарячих жилах Козацька кров пульсує і гуде!
Автор: Ллойд Джонс
Название: Мистер Пип
Перевод - MarishkaM , бета -[J]suok27[/J].
Дисклеймер: перевод для house-md.net.ru, никакие коммерческие цели не преследуются
22, 23 и 24 главы
читать дальше
Некоторые люди могут смотреть на морской прилив и отсчитывать часы. Другие смотрят на зреющий фрукт и автоматически определяют месяц. На краю серебристого океана бледная полоска луны шептала мне: скоро придет новолуние.
Я терпеливо считала дни до двух событий - наш отъезд, конечно, но больше всего я ждала момента, когда мистер Уоттс решит посвятить мою маму в свои планы покинуть остров.
Я была уверена, что мистер Уоттс еще не поговорил с ней. Она бы обязательно что-то сказала мне. Был бы какой-то знак, что она знает. Какой-то подъем в ее настроении. Она бы захотела поделиться со мной новостью.
Я напоминала себе о том, что мистер Уоттс сказал насчет разговора с мамой. Он сам хотел сделать это. И это было правильным. Я просто хотела, чтобы он поторопился, потому что мама заслуживала больше времени на подготовку, чем отводил ей мистер Уоттс.
Должно быть то, что мистер Уоттс собирался рассказать о Царице Шебы – та часть, в которой она беседовала с ним обо всем, что было у нее на сердце - придало мне отваги, потому что как только зрители разошлись, я последовала за мистером Уоттсом в тень деревьев. Я хотела поговорить с ним наедине, поэтому я ступала осторожно, чтобы не потревожить землю или мистера Уоттса. Мы дошли почти до школы, когда он остановился и оглянулся.
Я увидела большое облегчение на его лице – это была всего лишь я, а не призрак, лязгающий мачете и следующий за ним по пятам.
- Матильда. Боже правый, - сказал он. – Не подкрадывайся так больше.
Но его облегчение испарилось так же быстро, как и пришло. Он выглядел раздраженным, словно знал, о чем пойдет разговор.
- Мистер Уоттс, вы поговорили с мамой?
- Нет, - ответил он и отвел взгляд, притворившись, что услышал что-то вдали. Затем он снова посмотрел на меня.
- Еще нет, Матильда.
Еще нет. Для меня «Еще нет» слишком задержалось после «Нет». И тогда я поняла или думала, что поняла.
- Я не поеду без мамы, - сказала я ему.
Он долго смотрел на меня, проверяя мою решимость. Он ждал, что я передумаю. Ждал, что я заберу свои слова назад. Я смотрела в землю, чувствуя себя неблагодарной.
- Разумеется, нет, - сказал он наконец.
Но что он имел в виду этим «разумеется, нет»? Он поговорит с мамой? Или примет мое решение? Я ждала, пока он объяснится.
- Разумеется, нет, - повторил он и ушел в ночь.
Я решила, что мистер Уоттс просто устал от разговоров, и что все совсем не так, как я подумала, и уж тем более не в таких выражениях. Я была несмышленым птенцом, выплюнувшим назад червяка. Может, он просто позволил мне плескаться в моей собственной луже дерзости, а на самом деле намеревался поговорить с моей мамой.
Я могла бы побежать за ним. Я могла вежливо попросить объяснения. Но я не стала. Я знала, что мне больше по душе, я не хотела знать, скорее, я хотела верить.
На следующее утро я проснулась от оживленного разговора. Мама стояла на четвереньках и говорила с кем-то у входа в хижину, ее большая задница была у моего лица. Я слышала голоса людей на улице. Мама выбралась наружу, чтобы присоединиться к ним. Я быстро оделась и последовала за ней.
Мы пошли к краю джунглей, где каждую ночь спали партизаны. Мы смотрели на примятую траву и угли от вчерашнего костра. Они ушли, не сказав ни слова на прощание. Вся эта история разразилась и исчезла в ночи. Мы смотрели на край зеленых джунглей. Боязливая лесная птичка перепрыгивала с ветки на ветку, ее маленькая тревожная головка вертелась из стороны в сторону. Мы все думали, что могло их спугнуть.
Мама считала, что это хорошо. Несмотря на то, что мы привыкли к ним, да и они к нам, мы были рады, что они ушли. Мы думали, что сможем спать спокойнее. У некоторых из нас были другие опасения. Значило ли это, что мы не услышим финальную часть рассказа мистера Уоттса? Узнаем ли мы, что стало с той храброй девочкой, которая вернулась через много лет в тележке, которую тащил человек с красным носом?
Я решила поговорить с мистером Уоттсом об этой части. Я постараюсь, чтобы он понял, что у него все еще есть слушатели. История на этом не заканчивается. Я знала, что у него есть еще ночь до того, как он и мистер Масои вытащат лодку из пересохшего ручья.
Я ждала, пока солнце не встанет из-за горизонта. Я решила дать мистеру Уоттсу время хорошенько проснуться, когда краснокожие солдаты вышли из темных джунглей. Их униформа была порванной, многие носили банданы. Их лица были изможденными. Теперь я знаю, каким людям принадлежат такие пустые лица. Их рты кривились в раздражении. Они едва глянули на нас.
Один солдат выдернул банан из руки маленького мальчика. Это был младший брат Кристофера Нутуа, а мистер Нутуа не смог ничего сделать, кроме как сомкнуть руки за спиной и отвернуться от стыда. Мы смотрели, как солдат жадно вцепился в банан и выбросил остатки. Их офицер наблюдал за этим краем глаза и ничего не сказал.
Мы всё ещё приходили в себя от этих неожиданных перемен, когда увидели, что с ними был пленный. Это был один из тех партизан, что были здесь. Его лицо было изуродовано, его сильно избили. Но я точно знала, кто это. Это был тот самый пьяный, который грозился трахнуть мистера Уоттса в задницу. Один из солдат вытолкнул его вперед. Офицер пнул его в спину. Другим пинком он повалил его на землю. Вот тогда мы увидели, что руки партизана были связаны за спиной. Другой солдат быстро подбежал и ударил его ногой по ребрам. Рот пленного открылся, но мы не услышали ни звука. Просто беззвучно открывающийся рот, как у рыбы, которую ткнули ножом. Второй солдат поднял его и ухватил за горло так, что через месиво, в которое превратилось его лицо, были видны налитые ужасом глаза.
Мы все были там, послушная, хорошо выдрессированная толпа. Как обычно, мы собрались безо всякого приказа. Офицер не интересовался нами, как в прошлый раз. Мы ждали, пока он пройдется по своему списку и прикажет назвать наши имена. Но его интересовало только одно имя. Он подошел к партизану. Наклонился над ним и, достаточно громко, чтобы слышали мы все, сказал:
- Покажи, кто из них Пип!
Партизан поднял окровавленное лицо. Поднял дрожащую руку и указал в направлении школы. Офицер отдал приказ, и двое его солдат схватили партизана за руки и, почти волоча, повели его в направлении, которое он указал. Нам же офицер сказал:
- Хватит с меня вранья.
Мы смотрели, как солдаты и партизан исчезали, я помню, у меня было чувство какого-то сверхъестественного спокойствия. Вот что делает с вами животный страх. Он повергает вас в состояние бесчувственности. Через несколько минут мы услышали выстрелы. Потом двое краснокожих вышли из-за школы. Они несли ружья на плечах и выглядели скучающими. Межу ними шел партизан. Они, похоже, развязали ему руки, потому, что он тащил обмякшее тело мистера Уоттса в сторону свиней. Через секунду мы отвели глаза. Но некоторые из нас были слишком медлительными, чтобы не увидеть блеска поднятого мачете. Они изрубили мистера Уоттса на куски и бросили его свиньям.
Я вспоминаю это без эмоций; мое тело уже не дрожит. Я уже не чувствую физической боли. Я обнаружила, что могу вспоминать мистера Уоттса по желанию и в любое время, когда захочу; и мой рассказ пока что, надеюсь, тому доказательство. Но в тот момент… нет, это совсем другая история. Думаю, у меня был шок. Все произошло так быстро – с момента, как мы обнаружили, что партизаны ушли, до появления краснокожих, и потом убийства мистера Уоттса. События, похоже, прибыли пакетом. Их ничто не разделяло. Между ними не было времени вздохнуть.
Офицер посмотрел на наши шокированные лица. Его злобный взгляд говорил каждому из нас, что его не беспокоит то, свидетелем чего мы стали. Он поднял подбородок. Еще раз сказал, что больше не будет никакого вранья. Он его не потерпит. Его взгляд говорил, что он ищет страх в наших лицах. Он искал кого-то, кто привлечет его внимание. Может, он убил бы ту несчастную душу за дерзость.
Мы смотрели в землю, будто нам должно было быть стыдно. Я слышала, как он облизывал губы – настолько близко он находился, но он знал, что ему не нужно повышать голос. Мы были так напуганы, что он мог шептать, и мы бы его услышали.
- Поднимите головы, - сказал он.
Он ждал, пока все мы не оторвали взгляд от земли. Он ждал, пока последний ребенок не поднимет глаз, и родитель не подтолкнет его.
- Спасибо, - почти вежливо, наконец, произнес он. И таким же тоном спросил:
- Кто видел это?
Он пристально всматривался в наши лица, и мне стыдно признаться, что я была одной из тех, кто снова опустил глаза к земле. Только когда один из нас заговорил, я, вопреки собственному желанию, подняла голову.
- Я видел, сэр.
Это был Дэниэл, он выглядел довольным собой. Он быстрее всех в классе ответил на вопрос. Офицер смотрел на него долго и пристально. Он не знал, что Дэниэл был туповатым. Он отдал приказ солдатам, они кивнули и двое из них увели Дэниэла в джунгли. Он пошел без возражений, размахивая руками. На мгновение показалось, что никто из нас не станет возражать. Заговорила бабушка Дэниэла, та самая женщина, что приходила к нам в класс рассказать о голубом цвете.
- Сэр, позвольте мне пойти с внуком. Пожалуйста, сэр.
Краснокожий кивнул, и старушка, благодарно кивнув в ответ, похромала, волоча больную ногу, за другим солдатом, который выглядел раздосадованным тем, что ему пришлось вести старую женщину в джунгли.
В нашем строю заплакал маленький мальчик. Офицер шлепнул его, чтобы он заткнулся. Руки матери прижали сына. Она хотела успокоить его, но не хотела двигаться без разрешения офицера. Всхлипы затихли сами собой. И когда офицер повернулся к нашему концу строя, мать опустила руки и уткнула малыша себе в ноги.
Офицер выглядел довольным этими событиями. Все шло хорошо, пожалуй, даже лучше, чем он предполагал. Он шаркнул ботинками и сомкнул руки за спиной. Когда он говорил, то ни на кого особо не смотрел.
- Еще раз спрашиваю вас, дураки – кто видел, как умер белый? Кто видел?
Тишина была долгой и жаркой, насколько я помню, даже птицы молчали.
Не было ни единого звука, пока я не почувствовала, как мама отошла от меня.
- Сэр. Я видела, как ваши люди изрубили белого человека. Он был хорошим человеком. Я здесь, как свидетель Господа.
Офицер быстрым шагом подошел к маме и ударил ее по лицу открытой ладонью. Сила удара повернула ее голову. Но она даже не вскрикнула. Она не упала на землю, как слабая женщина. Наоборот, казалось, она стала еще выше.
- Я буду свидетелем Господа, - повторила она.
Офицер выхватил пистолет и выпустил несколько путь в землю у маминых ног. Она не пошевелилась.
- Сэр, я – свидетель Господа.
Командир отдал приказ и двое солдат схватили и потащили ее на край деревни. Она не кричала. Я не слышала ни единого слова.
Я хотела пойти с ней, но боялась. Я также хотела вступиться за мистера Уоттса, но была слишком напугана. Я не знала, как заговорить или побежать за мамой, чтобы не навредить себе.
- Ты. Как тебя зовут?
Вблизи я видела пленку пота на лице офицера, и его желтые глаза, чувствующие мой страх так, как чует его собака.
- Матильда, сэр.
- Ты как-то связана с этой женщиной?
- Она моя мать, сэр.
Как только он услышал это, то заорал своим людям. Солдат подбежал и толкнул меня прикладом винтовки.
– Пошла. – сказал он. Он все толкал меня прикладом. Но я знала, куда идти.
Когда я обогнула хижины, мама лежала на земле. На ней был краснокожий. Другой солдат застегивал штаны – этот глянул на меня. Он что-то крикнул солдату, который привел меня. Этот человек сказал что-то в ответ, и тот, который застегивал штаны, улыбнулся. Человек, который был на маме, посмотрел через плечо, а тот, что привел меня, сказал: «Ее дочь». И мама очнулась.
Она скинула с себя солдата. Я увидела ее наготу и устыдилась за нас обеих так, что начала плакать. Мама молила солдат.
- Прошу. Будьте милосердны. Посмотрите. Она же совсем девочка. Моя единственная дочь. Прошу. Умоляю. Только не мою дорогую Матильду.
Один из солдат выругался и велел ей заткнуться. Тот, которого я видела на ней, сильно ударил ее по ребрам, и она упала, задыхаясь, на землю. Солдат, который привел меня, схватил меня за руку и держал. Мама пыталась сесть, она хрипела и стонала. Она протянула мне руку. Я видела, как ее лицо исказилось ужасом. Ее мокрые глаза, бесформенный рот.
– Иди ко мне, - сказала она, - иди ко мне, моя дорогая Матильда. Дай я обниму тебя.
Солдат немного отпустил меня, но потом дернул назад, как рыбу на крючке. Другие рассмеялись.
Я почувствовала облегчение, когда появился офицер с потным лицом. Похоже, ему не понравился вид моей мамы, валяющейся в пыли. Его глаза и губы кривились от отвращения. Он приказал ей встать. Мама с трудом поднялась. Она держалась за ребра. Я хотела помочь ей, но не могла пошевелиться. Я словно приросла к месту. Офицер, наверное, точно знал, что я чувствовала и о чем думала. Он окинул меня смешливым взглядом – не совсем улыбкой, но взглядом, который остался со мной по сей день. Он взял у одного из своих людей винтовку и стволом поднял подол моего платья. Мама бросилась к нему:
- Нет. Нет! Пожалуйста, сэр. Умоляю вас.
Солдат схватил ее за волосы и оттащил назад. Свидетель Господа снова превратилась в мать, но офицер не видел этого. Он видел только женщину, которая пообещала быть свидетелем Господа. Он заговорил тихо, как, наверное, должен говорить человек, владеющий собой.
- Ты умоляешь меня? Взамен на что? Что ты дашь мне за спасение своей дочери?
Мама выглядела сломленной. Ей нечего было дать. Офицер это знал и потому улыбался. У нас не было денег. Не было свиней. Те свиньи принадлежали кому-то другому.
- Я отдам себя, - сказала она.
- Мои люди уже поимели тебя. У тебя ничего не осталось.
- Моя жизнь, - ответила мама, - я отдам вам мою жизнь.
Офицер повернулся и посмотрел на меня.
- Ты это слышала? Твоя мать предложила свою жизнь за тебя. Что скажешь?
- Не отвечай, Матильда. Ничего не говори.
- Нет, я хочу слышать, - сказал краснокожий. Он сложил руки за спиной. Он наслаждался. – Что ты скажешь матери?
Пока он ждал моего ответа, мама глазами умоляла меня, и я поняла. Я ничего не должна была говорить. Я должна была притвориться, что мой голос был моей тайной.
- У меня кончается терпение, – сказал офицер. – Тебе нечего сказать своей матери?
Я покачала головой.
- Очень хорошо, - сказал он, и кивнул солдатам. Двое из них подняли маму и утащили прочь. Я хотела последовать за ними, но офицер вытянул руку, чтобы остановить меня.
- Нет. Ты останешься здесь, со мной, - сказал он. Я еще раз увидела, какими желтыми и налитыми кровью были его глаза. Как сильно он был болен малярией. Как ему все опротивело. Как опротивело быть человеком.
- Повернись, - сказал он. Я сделала, как он велел.
Все самые прекрасные вещи на земле открылись моему взгляду – сверкающее море, небо, колыхающиеся зеленые пальмы. Я слышала, как он вздохнул. Слышала, как он шуршал, доставая из кармана сигарету. Слышала, как он зажег спичку. Я вдыхала дым, я слышала звук, похожий на поцелуй, когда он закурил. Мы стояли там почти плечом к плечу, как мне показалось, очень долго, но, конечно, не больше десяти минут. Все это время он молчал. Ему нечего было сказать мне.
Такая большая часть мира была где-то далеко. Не связанная с нашим существованием и тем, что происходило за нашими спинами. Те маленькие черные муравьи, что ползут по моему большому пальцу. Они выглядели так, будто знают, что делают и куда направляются. Они не знали, что были всего лишь муравьями.
Я снова услышала вздох офицера. Слышала, как он шмыгнул носом. Я слышала какое-то удовлетворенное бормотание; оно словно вышло из его нутра и было похоже на урчание в животе, и я подумала, что так он одобряет событие, которое видит только он.
Позже я узнала то, чего не видела. Они уволокли маму к краю джунглей, к тому самому месту, куда они приволокли мистера Уоттса, и там разрубили ее на куски и бросили свиньям. Это случилось, пока я стояла с краснокожим офицером, слушая, как море набегает на риф. Это случилось, пока я смотрела на небо и из-за яркого солнца почти не заметила, как собираются грозовые облака. День был таким разным, слишком много событий, противоречивых событий, которые смешались так, что мир утратил ощущение порядка.
Я вспоминаю те события и ничего не чувствую. Простите меня за то, что в тот день потеряла способность что-либо чувствовать. Это было последним, что у меня отобрали после моего карандаша, и календаря, и кроссовок, и тома «Больших надежд», и моей спальной циновки, и дома; после мистера Уоттса и моей мамы.
Я не знаю, что делать с такими воспоминаниями. Как-то неправильно хотеть забыть их. Возможно, поэтому мы их записываем, чтобы получить возможность двигаться дальше.
И при этом, я не могу не думать о том, что все могло обернуться по-другому. Была такая возможность. Мама могла бы смолчать. Я все время возвращаюсь к вопросу: было бы мое изнасилование такой уж высокой ценой за спасение маминой жизни? Не думаю. Я бы пережила это. Наверное, мы обе пережили бы.
Но в такие минуты я вспоминаю, что мистер Уоттс однажды сказал нам, детям, о том, что значит быть джентльменом. Это старомодный взгляд. Другие, а сегодня и я сама, захотят заменить слово «джентльмен» на «нравственный человек». Он сказал, что быть человеком, значит быть нравственным, и ты не можешь брать выходной, когда тебе вздумается. Моя храбрая мама знала это, когда вышла вперед, чтобы провозгласить себя свидетелем Господа перед хладнокровными убийцами ее старого врага, мистера Уоттса.
Полагаю, мы были живы. Это были мы, передвигающиеся как зомби, чтобы закончить свои похоронные обязанности, наши рты и сердца скованы молчанием. Наверное, я дышала. Не знаю, как. Наверное, мое сердце продолжало качать кровь. Я не просила его об этом. Если бы я знала, какой выключатель повернуть, чтобы отключить живую часть себя, я бы добралась до него.
Люди ждали, пока не убедились, что краснокожие ушли в джунгли. Как только убедились, они поубивали всех свиней. Это было единственное, что мы могли придумать, чтобы достойно похоронить мистера Уоттса и маму. Мы похоронили свиней.
Они нашли Дэниэла в джунглях ближе к вечеру, на склоне горы, на высоком дереве. Его конечности были растянуты, как на распятии, лодыжки и запястья привязаны к веткам сверху и снизу; кусок дерева держал его рот открытым, мухи роились над его телом с содранной кожей. Они похоронили его вместе с бабушкой.
Я осознавала, что люди следили за мной и присматривали за мной. Я видела кучу маленьких знаков внимания.
Когда пришла ночь, я легла, но сна не было. И не было слез. Я лежала на боку, смотрела на место, где должна была лежать мама, и лунный свет должен был сиять на ее белых зубах в ее безмолвном триумфе.
Должно быть, я все-таки заснула, потому что проснулась от ветра, дующего со странного направления. Он поднимался, он становился порывистым, он сошел с ума тысячью вспышками ярости, прежде чем ловко исчезнуть. После него загремел раскатистый гром такой силы, что, казалось, небеса упадут на землю. Не представляю, как можно спать при таком громе. Потом блеснула молния. После, как и до того, невероятная тишина сошла на все – нас, птиц, деревья.
Дрожь пробежала по морю, и начался дождь. Это был не обычный дождь. Не тот, который несется с моря и заставляет вас прятаться под деревом. Его капли падали, как брошенные кем-то камни. При бледном свете утра я смотрела, как он поднимает грязь на утоптанной земле. Словно боги старались стереть злодеяния, что произошли здесь.
Тропический дождь теплый, и я была уверена, что, как другие дожди, он тоже пройдет. У меня были кое-какие неотложные дела. Мне нужно было сходить на холм и рассказать миссис Уоттс о смерти мистера Уоттса. Мистер Уоттс захотел бы, чтобы она знала. Под деревьями погода будет не такой плохой. Надо только перебежать через открытое пространство и эту пляшущую грязь.
Я не бежала, как бегала обычно в дождь. Я не бежала, потому что мне было все равно, намокну ли я. Пусть идет дождь. Неважно. Может, мне уже ничего и никогда не будет важно. Потом я увидела, куда иду, и сразу же изменила направление, чтобы не видеть того места, где похоронили свиней.
Да, урон нанесен. Мысли о свиньях оживили и другие мысли, и я еще раз увидела обмякшее тело мистера Уоттса. Я видела блеск мачете. Я видела тело партизана, скатившееся в яму к свиньям, так обыденно отброшенное в сторону за ненадобностью, потому что краснокожие нашли загадочного человека, мистера Пипа. Я видела краснокожего на маме, его блестевшую задницу, штаны, спущенные к лодыжкам. Я слышала, как мама хрипела – этот звук до сих пор не покинул мою голову. Я чувствовала запах табака; и в грязи, хлюпающей вокруг меня, казалось, снова слышу тот посасывающий звук, который издавал офицер, стоя возле меня и глядя на прекрасный мир.
Вот так я шла, не особо думая о направлении, без особой заботы или понятия, куда я держу путь, кроме того, что шла я быстро. Я старалась уйти от этих мыслей. Вот, что я делала. Если бы я хоть немного соображала, то поняла бы, что иду к ущелью.
Я слышала сквозь гущу деревьев тяжелый поток раздутой реки. Я не связывала две вещи: дождь и реку. Дождь едва значил больше, чем «я намокаю». Но если подумать, этот дождь был мокрее и настойчивее, чем любой другой, который я знала. Этот дождь настаивал, чтобы вы воспринимали его серьезнее; обратите на него особое внимание.
Когда я пришла к реке, то совсем не обратила внимания на знаки, на быстрые перемены. Секунду назад река была в пятидесяти метрах слева от меня. А теперь уже была здесь, у моего локтя - пенистая коричневая волна щепок и деревьев с поломанными ветками неслась к открытому морю.
Река во время наводнения – это вовсе не гладкое, подернутое алюминием явление, что показывают по телевизору. Она вспухает, она вращается. Она в ярости на саму себя. Она попадает в водовороты, потом выбирается оттуда; она освобождается из тесных изгибов, она выходит из берегов, жадно пожирая почву своими быстрыми водами. Она подхватывает все на своем пути. Она может подхватить даже меня.
Она может подхватить меня, и мне будет все равно. Мне будет все равно, потому что у меня отобрали все, что мне было дорого – мою маму и мистера Уоттса. Мой отец был где-то там, в мире, до которого у меня не было надежды добраться. Я была одна. Река может схватить меня, и мне будет все равно.
Я играла с мыслью быть подхваченной и унесенной, когда в этот самый момент стена воды, что была не выше моих колен, устремилась в мою сторону. Я могла бы подняться выше, если бы поторопилась. Но не сделала этого. Не потому, что решила умереть. Но потому, что никогда ничего подобного не видела.
Что-то твердое сильно ударило мне в коленку, вероятно, большой кусок дерева. Я не видела его. Вопреки всему, что я сказала о своей нечувствительности, боль была сильной. Я инстинктивно подняла ногу, ухватившись за колено, и в следующий момент поток подхватил меня, как остальные обломки, и затащил в реку.
Есть история о том, как отец учил меня плавать, бросая с причала. Вот почему мама говорила, что я родилась с подводными крыльями. Без них я бы камнем пошла на дно. Поэтому я не боялась воды. То, что я чувствовала, было чистым изумлением. Скорость. Еще несколько секунд назад я стояла на земле. Теперь я чувствовала, словно меня зачерпнули и бросили в сильное течение. Я была частью этого потока, стремящегося к морю. Мне стало любопытно.
Вдруг мне пришла мысль, что я могла бы покончить со всем таким вот способом. Я могла бы просто сдаться, уступить. Именно этого поток хотел от меня, а я подумала, как же мне легко, когда река вдруг, без предупреждения, изменила нрав. Внезапно она потащила меня под воду.
В конце концов, я поняла, что делать. Я должна была выжить.
Это то, что мы принимаем, как само собой разумеющееся, но как бы плохо не складывалась ситуация, в момент, когда вам отказывают в помощи, вы начинаете за нее бороться. В конечном счете, вы знаете, что вам нужно. Вам нужен воздух. Я ничего не видела из-за ила в глазах. Река была похожа на зверя. У нее были лапы и когти. Она хватала меня за ноги. Она тащила меня ко дну. Я должна была бороться, чтобы выплыть на поверхность и наполнить легкие воздухом. Затем, то же самое происходило снова. Она хватала мои ноги и тащила вниз. Она не оставляла меня в покое. Меня заталкивало вниз бессчетное количество раз, и я думала, какой же это тупой способ умереть. Как же безответственно с моей стороны. Как глупо.
Я уже видела, как поникла голова моего отца, когда ему сообщали новости о том, что я утонула. И когда последний воздух вышел из меня, я подумала о боли отца, и это вернуло меня на поверхность. Часом раньше мне было все равно, что со мной случится. Но это прошло. Теперь я чувствовала ответственность за свою жизнь.
В какой-то момент я наткнулась на что-то большое и твердое. В слепом замешательстве я подумала, да, спасибо тебе, Господи, что меня вынесло на берег. На землю. Я уже чувствовала ее надежность. Ее прекрасную надежность. Я протянула руку и поняла, что карабкаюсь на какое-то чудовищное бревно.
Не знаю, каким деревом оно когда-то было. На нем не было ни листьев, ни веток. Вода сгладила его кору. На ощупь оно было как мочалка. Это было всего лишь бревно, но в той ситуации, в этой бурной воде, просто-бревно значило больше, чем просто-девочка. Хотя бы потому, что бревно выжило бы. Неважно, сколько раз его переворачивало бы или подбрасывало течением, оно неизбежно было бы вынесено на берег. И его история закончилась бы на том, что оно высохло бы на солнце, день ото дня все глубже погружаясь в песок. Оно выжило бы. Я подумала, что стоило бы взобраться на него.
В какой-то момент нас донесло до места, где река раздваивалась. Бревно и я поплыли по левому переулку (назовем так), что было улыбкой удачи, потому что этот поток вынес нас из сильного, ворчливого течения середины реки в спокойную коричневую воду, расширявшуюся от побережья.
Как бы вы назвали своего спасителя? Единственный, кого я знала, звался мистером Джеггерсом. И было естественным назвать моего спасителя, это бревно, именем того, кто спас жизнь Пипу. Лучше цепляться за суетность мистера Джеггерса, чем за скользкую шкуру промокшего бревна. Я не могла говорить с бревном. Но я могла говорить с мистером Джеггерсом.
Река впала в необозримую равнину спокойной, ровной воды. Я подумала, что мы выплыли возле старого летного поля, которое уже давно заросло. Это хорошо. Я уже не боялась. Мы выживем. Эта мысль пришла и ушла, но безо всякой благодарности, которую я проявила бы раньше, когда река изо всех сил старалась удержать меня под водой. Нет. Мы выживем, и теперь это было неизбежно, даже обыденно.
Я была одним из тех сердечных семечек, о которых нам рассказывали в классе. Я была на ранней стадии своего путешествия, которое приведет меня в другое место, в другую жизнь, в другой способ существования. Я просто пока не знала, куда и когда.
С близкого расстояния я могла различить здание школы. Если бы я только могла повернуть мистера Джеггерса в том направлении, я могла бы соскользнуть и забраться на крышу.
Дождь прекратился. Тягучий воздух поднимался к высоким облакам. Я слышала звуки вертолетных лопастей надо мной. Я закрыла глаза и ждала, что краснокожие начнут стрелять. Я была уверена, что начнут. Они увидят меня и конец. Через секунду вертолет исчез за облаками с глухим влажным гулом.
Снова начался дождь. Медленный, спокойный дождь, и школа исчезла в серой мгле. Я вцепилась в мистера Джеггерса, теперь уже не уверенная в том, где мы и куда движемся.
Я начала волноваться, что нас снова вынесет к реке, и что поток утащит нас за собой. Потом нас вынесет в море, где я буду слишком уставшей, чтобы бороться. Вот о чем я думала, когда во мгле раздались шлепки весел, и показались темные очертания лодки. Один мужчина гребет - я знаю его! Теперь я увидела Гилберта и его маму, и кого-то еще, женщину постарше. Я помахала рукой и позвала.
В считанные минуты меня затащили в лодку, в замечательную легкость надводного мира. Меня обнимали. Мое лицо похлопывали и целовали. Впервые я почувствовала, что у меня болят руки.
Я наклонилась через борт, чтобы увидеть своего спасителя. Мистер Джеггерс с грустью понимал, что он всего лишь бревно, и что неблагодарная Матильда, которая держалась за его спину в течение всего этого водного испытания, оказалась избранной, оказалась везучей.
Через несколько минут после того, как меня подняли в лодку, бревно проплыло мимо – подпрыгивая и держась рядом. Каждый раз, когда его конец поднимался волной, оно словно спрашивало, не найдется ли местечка и для него. Но больше никто в лодке не смотрел на бревно.
После того, как каждый из них обнял меня (и даже Гилберт), миссис Масои улыбнулась мне сквозь слезы. Она прижалась щекой к моей щеке. Мистер Масои ничего не сказал. У него на уме было другое. Он шептал, чтобы мы вели себя тихо. Затем он повернул лодку, и мы поплыли в открытое море.
Позже я узнала, что они дожидались темноты. И отец Гилберта на самом деле поклялся, что они вот-вот собирались выходить в море, когда заметили меня, цепляющуюся за мистера Джеггерса.
***
Ночью я проснулась от мужских голосов. Низких, неторопливых, мягких голосов. Большая фигура с ослепляющим светом неясно вырисовалась рядом с нами в темноте. Этот свет был волшебным, но слишком уж ярким. Пара сильных рук подняла меня под руки. Возможно, они принадлежали отцу Гилберта или кому-то еще. Не знаю. Но я знаю вот что. Первая пара глаз, которую я увидела, смотрела на меня с черного лица. Я могла сказать по их выражению, что что-то было не так. Я всегда гадала, что увидел тот человек, или думал, что увидел. Я помню только, что он носил туфли. Туфли.
Я почувствовала, что расслабляюсь. Я была в безопасности. Должно быть, я была довольна. В конце концов, мы были спасены, выловлены из моря. Но я все еще пытаюсь вспомнить, потому что, как бы я ни чувствовала себя в то время, все это сузилось с тех пор до нескольких стойких деталей. Лодка, что принадлежала отцу Гилберта, та самая лодка, которую мистер Уоттс и отец Гилберта затаскивали на берег, оказалась такой маленькой, когда я посмотрела на нее с палубы большого корабля. Я помню, как мне дали чашку чего-то сладкого. Это был горячий шоколад. После вида тех туфель, горячий шоколад был моим вторым опытом во внешнем мире. За ним вскоре последовал мягкий матрас подо мной и низкий гул двигателя.
Мы пристали к месту под названием Гизо. Восходящее солнце уже выжигало туман с холмов. Мы видели линию крыш домов между деревьями. Я слышала лай собаки. Когда мы выбрались на пирс, дюжина черных детишек, смеясь, бежали в нашу сторону. За ними следовало несколько фигур в униформе. Мужчины в щеголеватых рубашках. Мы провели в этом городе ночь. Мы должно быть разговаривали друг с другом. Мы, наверное, поздравляли друг друга с побегом. Мне хотелось бы думать, что мы воздали мистеру Масои особые почести. Если так и было, то я уже не помню этого.
На следующее утро мы отправились в Хоньяру, столицу Соломоновых островов. Нас приветствовали несколько полицейских и отвезли в изолятор. Там белый доктор осмотрел меня. Он просил открыть рот пошире и посветил мне в горло. Затем он проверил мою кожу. Разделил мне волосы. Не знаю, что он искал. Он нашел другой фонарик, чтобы посветить мне в глаза. Помню, как он сказал:
- Матильда, какое славное имя.
А когда я улыбнулась, он спросил, чему я улыбаюсь. Я покачала головой. Мне пришлось бы рассказать ему о мистере Уоттсе, а я не была еще к этому готова. Я не хотела упоминать мистера Уоттса только потому, что белый человек прокомментировал мое имя.
Доктор измерил мне температуру. Послушал мои легкие и сердце. Он был уверен, что что-то не так. Он просто не мог найти, что. Его комната была набита столькими вещами. Бумага. Ручки. Папки. Шкафы. Была большая цветная фотография, на которой он играет в гольф. Он стоял, согнувшись над своей клюшкой с тем же застывшим видом сосредоточенности, с которым он осматривал мое тело.
Я заметила на стене календарь и спросила, могу ли я посмотреть его. Я выяснила, что был сентябрь. Иллюстрацией к месяцу была фотография белой пары, идущей рука об руку по пляжу. Был 1993 год. Я посчитала, что пропустила свой пятнадцатый день рождения.
Доктор откинулся в своем кресле. Он оттолкнулся от стола, и теперь его белые колени поднялись над ним. Он сложил руки под подбородком. Он изучал меня.
- Где твой отец, Матильда?
- В Австралии.
- Австралия – большая страна. Где в Австралии?
- В Таунсвилле.
Он опустил ноги и наклонился, чтобы взять ручку.
- И полное имя твоего отца…
Я сказала ему и смотрела, как он записывает. Джозеф Фрэнсис Лаимо.
- Моя мама – Долорес Мэри Лаимо, – сказала я.
Затем он снова откинулся назад и стал изучать меня снова, поверх сложенных под подбородком рук и белых колен.
- Почему бы тебе не рассказать мне о своей матери, Матильда?
Помню рассказ отца о том, как он смотрел в окно самолета и видел, какими крошечными были наши дома. Теперь я знаю, что он имел в виду, когда сказал, что самолет накренился, но не упал с неба, и как окно наполнилось видом.
Я видела зелень Хониары и ее крыши, мы поднимались все выше, а они становились все меньше и меньше, пока все, что я могла видеть, не стало синим. Я улетала в Таунсвилл, к отцу.
Я все знала об отъезде. Я знала от Пипа, как уезжать откуда-то. Я знала, что не нужно оглядываться назад.
Мне не довелось снова увидеть Гилберта и его семью. Я не знаю, что с ними стало. Надеюсь, только хорошее. Мы так долго пробыли в воздухе. Прохладный салон был еще одним новым опытом, от него бежали мурашки. Я уверена, что задремала, потому что когда я посмотрела в окно еще раз, под нами была Австралия - ровная, растянутая и серая как кожа. В конце концов, она была не так уж и далеко. Я все ждала, когда самолет приземлится, но прошло много часов, прежде чем он начал снижаться. Ком в моем животе не имел ничего общего со снижением. Я надеялась, что понравлюсь отцу. Я надеялась, что буду соответствовать его воспоминаниям обо мне. На мне были новые туфли, новая юбка и новая белая блузка. А в бумажном пакете лежала моя старая одежда, превратившаяся в лохмотья, и зубная щетка.
В Таунсвилле легко заметить черного мужчину, особенно в аэропорту. Он стоял там, в терминале, и размахивал руками, его лицо – одна сплошная улыбка. Еще на летном поле у меня было время заметить в нем некоторые перемены, и я почувствовала в себе критическую сторону мамы.
Превращение в белого вот-вот закончится. Он носит шорты и ботинки, которые поднимаются выше лодыжек. Белая рубашка почти не скрывала выступающего живота. Отец и пиво любили друг друга. Так говорила мама.
Человек с флажками направил самолет на место парковки. Теперь настала очередь отца стоять, как тот человек с флажками, с распростертыми руками, готовыми обнять меня. Я не знала, что делать со своим лицом. Я хотела улыбнуться, но вместо этого у меня защипало в глазах, и, прежде чем я опомнилась, полились слезы. Это были слезы счастья.
Отец носил на шее серебряную цепочку. После объятий, он снял ее и надел на меня. Думаю, он просто чувствовал необходимость что-то мне подарить, и цепочка оказалась под рукой. Я и сегодня ее ношу.
- Посмотри на себя, - сказал он. – Только посмотри. – Он повернулся к толпе с сияющим лицом и белозубой улыбкой, словно приглашая остальных повосхищаться мною. Он спросил, есть ли у меня багаж.
- Только я и это, - сказала я, подняв бумажный пакет. Он поднял меня под руки и закружил. Я не знала, рассказали ли ему о маме. Насколько я знала, он ожидал, что она спустится по трапу того самолета вместе со мной. Он ничего не сказал, и его поведение мало что выдало.
Отец положил руку мне на плечо и повел в терминал, подальше от палящего таунсвилльского солнца. Именно в тот момент я заметила, как он украдкой посмотрел через серое летное поле на самолет. А когда увидел, что я это заметила, улыбнулся и сменил тему.
- Нам нужно кое-что наверстать, - сказал он. – Я купил по именинному торту на каждый твой день рождения, который пропустил.
- Это же четыре торта, - ответила я.
Он усмехнулся, и мы вошли в прохладу терминала; отец все еще держал руку на моем плече.
***
Я пошла в местную школу. Мне нужно было нагнать несколько лет, так что поначалу я училась в классе с белыми детьми младше меня.
На второй день я пошла в школьную библиотеку проверить, есть ли там «Большие надежды». Я нашла книгу на полке – не спрятанную и не «в безопасном месте», а свободно стоящую, и каждый мог подойти и взять ее. Она была в твердой обложке и выглядела неразрушимой. Я понесла ее к одному из столов и села читать.
Она оказалась более многословной, чем я помнила. Значительно более многословной, и более сложной. Если бы не имена, которые я узнавала на страницах, я бы подумала, что читаю другую книгу. Но позже неприятная правда осенила меня. Мистер Уоттс читал нам, детям, другую версию. Упрощенную версию. Он придерживался «скелета» «Больших надежд», он сглаживал предложения, фактически выдавал их экспромтом, помогая нам получить более ясное представление. Мистер Уоттс переписал шедевр мистера Диккенса.
Я с трудом пробиралась через эту новую версию «Больших надежд», подчеркивая каждое слово каждого предложения кончиком пальца. Я читала очень медленно. И добравшись до конца, я прочла книгу еще раз, чтобы убедиться, что я поняла, что сделал мистер Уоттс, и разочарование не было просто моей ошибкой.
Наши детские попытки восстановить фрагменты были едва ли успешнее, чем попытки восстановить замок с помощью соломинки. Нам не удавалось правильно вспомнить; конечно, наш провал был гарантирован, потому что мистер Уоттс не дал нам полную историю в первый раз. Я была удивлена встретить персонажа Орлика. В версии мистера Диккенса Орлик соревновался с Пипом за благосклонность Джо Гарджери. В конце концов, Орлик нападет на сестру Пипа и превратит ее в бесчувственного, онемевшего инвалида. Он даже попытается убить Пипа! Почему мистер Уоттс не рассказал нам этого?
И еще, оказалось, что в тот момент, когда Мэгвич испугал Пипа на кладбище, на болотах скрывалось два каторжника. Почему мистер Уоттс не рассказал нам о другом каторжнике? Когда Компесон появился на странице впервые, я в него не поверила. Я стала читать дальше и обнаружила, что он был заклятым врагом Мэгвича. Компесон оказался тем самым человеком, который расстроил мисс Хэвишем в день ее свадьбы. Годами позже именно Компесон выдаст Мэгвича, когда Пип и Герберт Покет сидели в лодке на середине реки, ожидая пароход, чтобы вывезти Мэгвича из Англии. Теперь картина прояснилась. Пип выступает в своей старой роли спасителя. Только на сей раз безуспешно.
В версии мистера Диккенса, когда Компесон направляет к ним полицейскую лодку, Мэгвич бросается на своего давнего врага. Противники сваливаются в реку. Под водой происходит борьба, из которой Мэгвич выходит победителем - обреченным победителем, в то время как Компесон спокойно уплывает по течению из этой переделки. Я полагаю, Мэгвич, победив Компесона, отстоял честь мисс Хэвишем, но какой ценой? Столько жизней разрушено.
Поначалу пропуски мистера Уоттса разозлили меня. Почему он не придерживался версии мистера Диккенса? От чего защищал нас?
Возможно, от себя, или маминых упреков, что, в конечном счете, я думаю, привело к одному результату. Во время спора «дьявол против Пипа» возникла проблема подбора правильного языка. Всегда миролюбивый, мистер Уоттс пытался помочь маме, намекая, что порой человеческое воображение стоит на пути. А моя, вечно добивающаяся превосходства мама, парировала, говоря, что считает, будто дело и в чертовом Диккенсе тоже.
По такому случаю, она осталась, чтобы послушать, как читает мистер Уоттс, и сумела найти в «Больших надеждах» предложение, которое разозлило ее сверх всякой меры. «Понемногу свыкаясь со своими надеждами, я невольно стал замечать, какое действие они оказывают на меня и на окружающих меня людей»*. Мы, дети, пребывали в обычном состоянии трепетного волнения, наблюдая за спором между моей мамой и мистером Уоттсом. Мы не видели ничего дурного в том предложении. И правда, только посмотрите в окно и вы увидите, что утверждение о самореализации едва ли удивит траву, или цветы, или лиану, растущую повсюду.
Мама говорила, что у нее нет проблем с констатацией очевидного. Проблема была в этом треклятом глупом слове «невольно». Какой был смысл в этом слове? Оно только сбивало с толку. Если бы не это глупое чертово «невольно», она бы поняла предложение с первого раза. Вместо этого, «невольно» заставило ее заподозрить, что все не так просто.
Она заставила мистера Уоттса прочесть предложение еще раз, и мы неожиданно поняли, о чем она говорила. Может, и мистер Уоттс тоже. Она сказала, что это всего лишь «расфуфыренная английская болтовня». Это то, что вы делаете, чтобы приправить пресную еду или сделать белое платье более интересным, пришив красную или синюю тесьму к подолу. Вот для чего это слово, «невольно» - чтобы украсить простое предложение. Мама считала, что мистер Уоттс должен убрать это оскорбительное слово.
Сначала он сказал, что не может; вы не можете так топтаться по Диккенсу. Слово принадлежит ему, все предложение принадлежит. Вышвырнуть неудобное слово было бы актом вандализма, все равно, что выбить окно в часовне. Он все это сказал и, я думаю, с того самого дня делал противоположное. Он убрал всю вышивку из истории мистера Диккенса, сделав ее легче для наших юных ушей.
Мистер Диккенс. Я долго не могла избавиться от «мистера». Но мистер Уоттс остался мистером Уоттсом.
В течение тех лет в Таунсвилле я читала Диккенса со смешанным удовольствием. Я прочла «Оливера Твиста», «Дэвида Копперфильда», «Николаса Никлбери», «Лавку древностей», «Повесть о двух городах», «Холодный дом». Но книгой, к которой я постоянно возвращалась, оставалась «Большие надежды». Она мне никогда не надоедала. И с каждым прочтением она открывалась для меня все больше. Неудивительно, ведь для меня она содержит столько пробных камней. До сего дня я не могу читать признание Пипа – «бесконечно тяжело стыдиться родного дома» - не думая того же о моем острове. Мы уже в середине книги, на восемнадцатой главе, если быть точными, в которой Пип осознает, что у него уже нет пути назад, к прошлой жизни на болотах. Для меня, в моей жизни, это же осознание пришло гораздо раньше. Я была все еще испуганной черной девочкой, страдающей от эмоциональной травмы, когда смотрела вниз, на зелень Хоньяры из самолета, но в тот же момент уже знала, что дороги назад не будет.
Моя мама олицетворяла все то, что я старалась забыть. Я не хотела забывать ее. Но всегда был шанс, что вместе с этими воспоминаниями вернутся и другие вещи. И я увижу краснокожих солдат снова, почувствую мамин страх, словно она здесь, рядом со мной на автобусной остановке или в библиотеке. Иногда я ничего не могла с этим поделать. Не могла держать закрытой дверь в эту маленькую комнату в моей голове, в которую поместила маму. Мама жила по собственному расписанию и порой могла застать меня врасплох, когда ей вздумается. Она открывала эту дверь и хлопала руками по бедрам, словно спрашивала: «Что, во имя всего святого, ты удумала?» А я всего лишь остановилась у витрины с косметикой. Или мой взгляд зацепился за презервативы на стеклянной полке возле кассира. Эти вещи принадлежали миру, к которому я пока не принадлежала, но я начинала думать, что в какой-то момент в будущем - буду.
Иногда мама возникала вполне ожидаемо. Один раз при виде матери с дочерью в отделе нижнего белья. Мать была довольна как слон. Она хватала один бюстгальтер за другим и размахивала ими перед надменным взором дочери, которая отгородилась стеной сложенных на груди рук. Она отказывалась выходить из-за стены и играть с матерью в эту игру. Сложенные руки дочери не давали никакой возможности советам матери достучаться до нее. Я не знала ни дочь, ни ее мать. Но мне было знакомо это напряжение между ними. Будучи безмолвным, оно было сильнее любого произнесенного слова; оно было невидимым, но, в то же время, таким же прочным, как стена.
Я стояла там и глазела, пока чья-то тележка не въехала мне в ноги. Маленький белый мальчик крикнул на меня, а его мать произнесла «Простите».
Вот так я попала в мир матерей и их детишек, как зритель, бродящий по зоопарку, одновременно восхищенный и чувствующий неприязнь.
***
В Таунсвилле я выиграла первый приз по английскому языку. Я шла через сцену, чтобы получить диплом, и когда повернулась к аплодирующим зрителям, увидела своего отца, стоящего с поднятыми руками. Он был так трогательно горд мною. Я была его чемпионом. Вот как он любил называть меня. Чемпион. Когда к нам приходили гости, он любил обращать на меня их внимание, чтобы потом сказать им: «Спросите ее что угодно о Чарльзе Диккенсе».
Отец так гордился мной. Я так и не решилась рассказать ему о мистере Уоттсе. Я позволила ему думать, что это все благодаря ему.
Я окончила университет Квинсленда. На втором курсе, в начале третьего семестра, отец прилетел в Брисбен навестить меня. Я встретила его в аэропорту и с удивлением увидела рядом с ним женщину, что убиралась в нашем доме раз в неделю. Ее звали Мария. Она была уроженкой Филиппин и плохо говорила по-английски. И теперь я видела ее, идущую рядом с отцом. Его лоб покрылся испариной. Когда я увидела, как он нервничал, меня это по-детски утешило. Он все еще любил свою Матильду.
И все же, после прихода Марии, все уже было не так, как прежде. Она очень старалась. В каком-то смысле чересчур старалась. Она хотела нравиться мне. Но я не могла полюбить ее, как мою маму. Она попросила рассказать о маме. Она сказала, что отец не говорит о ней. Мне было приятно это слышать.
Мама была воспоминанием, о котором не принято болтать, и, кроме того, упоминание о ней уносило наши мысли назад, на остров, который был не тем местом, куда я или мой отец хотели бы отправиться. Мария знала, что не сможет заменить маму, но когда она попросила меня описать ее, я смогла всего лишь сказать: «Она была очень храброй женщиной, самой храброй. И почти все в моем отце ее злило». Мария засмеялась, а я улыбнулась, потому что мне удалось выпутаться из положения.
***
Иногда люди спрашивают меня «Почему Диккенс?», что я порой воспринимаю как вежливый укор. Я указываю на ту самую книгу, которая подарила мне другой мир тогда, когда мне это было отчаянно необходимо. Она подарила мне друга Пипа. Она научила меня, что можно проскользнуть под кожу другого человека так же легко, как под свою собственную, даже когда эта кожа белая и принадлежит мальчику, живущему в диккенсовской Англии. И если это не волшебство, то я тогда не знаю, что это.
Однако я терпеть не могу навязывать «Большие надежды» кому бы то ни было. Я помню разочарование мистера Уоттса из-за неспособности Грейс полюбить то, что любил он. И я ни за что не хотела познать это разочарование, и чтобы отец чувствовал себя (должно быть, так чувствовала себя Грейс), как щенок, которому подсунули плошку молока в виде книги. Нет. Некоторые сферы жизни не должны пересекаться.
В Брисбене я какое-то время была подменным учителем в большой католической школе для мальчиков. Я узнала, что у каждого учителя есть своя карточка «Освободитесь из тюрьмы**». Моей карточкой было чтение «Больших надежд» вслух. Я просила своих новых учеников соблюдать тишину в течение десяти минут. Это все, о чем я просила. Если по прошествии десяти минут они начнут скучать, то они вольны встать и уйти. Им понравилась эта идея. Бунт стремительно несся по их венам. Их лица светились дерзостью при мысли о том, чем они займутся.
Скрывая собственную улыбку, я начинала читать первую главу, сцену, в которой каторжник хватает Пипа за подбородок. «Где ты живешь? Покажи!». Вы не можете читать Диккенса без должного старания. Вы не можете есть спелую папайю, не испачкав подбородок ее мякотью и соком. Примерно так же язык Диккенса заставляет ваши губы делать странные вещи, и если вы не привыкли к его словам, ваша челюсть будет скрипеть. Как бы то ни было, мне необходимо было помнить, что я должна остановиться через десять минут. Я поднимала глаза и ждала. Никто и никогда не вставал с места.
Тем не менее, к тому времени, когда я начала писать диссертацию по диккенсовским сиротам, я знала о человеке, которого никогда не встречала (за исключением его книг и биографий), больше, чем о человеке, написавшем введение.
Я благодарю Бога, что в нужный момент появилась Мария, потому, что у меня появилось оправдание не возвращаться в Таунсвилл. Марии и моему отцу нужно было время для самих себя. Но когда бы я ни представляла их лежащими под медленно вращающимся вентилятором спальни, я избавлялась от Марии и вставляла туда маму. Я представляла руку отца на ее плече. Я помещала мамину голову на его грудь. Я представляла ту самую улыбку, которую видела на той фотографии моих молодых родителей в счастливые времена.
Я почувствовала в голосе отца облегчение, когда позвонила предупредить, что не приеду домой в конце семестра. Пусть думает, что я буду работать во время летних каникул. Я не стала говорить ему о своем визите в старую жизнь мистера Уоттса в Веллингтоне, в Новой Зеландии.
*(пер. М. Лорие)
** из игры «Монополия»
Название: Мистер Пип
Перевод - MarishkaM , бета -[J]suok27[/J].
Дисклеймер: перевод для house-md.net.ru, никакие коммерческие цели не преследуются
22, 23 и 24 главы
читать дальше
Глава двадцать вторая
Некоторые люди могут смотреть на морской прилив и отсчитывать часы. Другие смотрят на зреющий фрукт и автоматически определяют месяц. На краю серебристого океана бледная полоска луны шептала мне: скоро придет новолуние.
Я терпеливо считала дни до двух событий - наш отъезд, конечно, но больше всего я ждала момента, когда мистер Уоттс решит посвятить мою маму в свои планы покинуть остров.
Я была уверена, что мистер Уоттс еще не поговорил с ней. Она бы обязательно что-то сказала мне. Был бы какой-то знак, что она знает. Какой-то подъем в ее настроении. Она бы захотела поделиться со мной новостью.
Я напоминала себе о том, что мистер Уоттс сказал насчет разговора с мамой. Он сам хотел сделать это. И это было правильным. Я просто хотела, чтобы он поторопился, потому что мама заслуживала больше времени на подготовку, чем отводил ей мистер Уоттс.
Должно быть то, что мистер Уоттс собирался рассказать о Царице Шебы – та часть, в которой она беседовала с ним обо всем, что было у нее на сердце - придало мне отваги, потому что как только зрители разошлись, я последовала за мистером Уоттсом в тень деревьев. Я хотела поговорить с ним наедине, поэтому я ступала осторожно, чтобы не потревожить землю или мистера Уоттса. Мы дошли почти до школы, когда он остановился и оглянулся.
Я увидела большое облегчение на его лице – это была всего лишь я, а не призрак, лязгающий мачете и следующий за ним по пятам.
- Матильда. Боже правый, - сказал он. – Не подкрадывайся так больше.
Но его облегчение испарилось так же быстро, как и пришло. Он выглядел раздраженным, словно знал, о чем пойдет разговор.
- Мистер Уоттс, вы поговорили с мамой?
- Нет, - ответил он и отвел взгляд, притворившись, что услышал что-то вдали. Затем он снова посмотрел на меня.
- Еще нет, Матильда.
Еще нет. Для меня «Еще нет» слишком задержалось после «Нет». И тогда я поняла или думала, что поняла.
- Я не поеду без мамы, - сказала я ему.
Он долго смотрел на меня, проверяя мою решимость. Он ждал, что я передумаю. Ждал, что я заберу свои слова назад. Я смотрела в землю, чувствуя себя неблагодарной.
- Разумеется, нет, - сказал он наконец.
Но что он имел в виду этим «разумеется, нет»? Он поговорит с мамой? Или примет мое решение? Я ждала, пока он объяснится.
- Разумеется, нет, - повторил он и ушел в ночь.
Я решила, что мистер Уоттс просто устал от разговоров, и что все совсем не так, как я подумала, и уж тем более не в таких выражениях. Я была несмышленым птенцом, выплюнувшим назад червяка. Может, он просто позволил мне плескаться в моей собственной луже дерзости, а на самом деле намеревался поговорить с моей мамой.
Я могла бы побежать за ним. Я могла вежливо попросить объяснения. Но я не стала. Я знала, что мне больше по душе, я не хотела знать, скорее, я хотела верить.
На следующее утро я проснулась от оживленного разговора. Мама стояла на четвереньках и говорила с кем-то у входа в хижину, ее большая задница была у моего лица. Я слышала голоса людей на улице. Мама выбралась наружу, чтобы присоединиться к ним. Я быстро оделась и последовала за ней.
Мы пошли к краю джунглей, где каждую ночь спали партизаны. Мы смотрели на примятую траву и угли от вчерашнего костра. Они ушли, не сказав ни слова на прощание. Вся эта история разразилась и исчезла в ночи. Мы смотрели на край зеленых джунглей. Боязливая лесная птичка перепрыгивала с ветки на ветку, ее маленькая тревожная головка вертелась из стороны в сторону. Мы все думали, что могло их спугнуть.
Мама считала, что это хорошо. Несмотря на то, что мы привыкли к ним, да и они к нам, мы были рады, что они ушли. Мы думали, что сможем спать спокойнее. У некоторых из нас были другие опасения. Значило ли это, что мы не услышим финальную часть рассказа мистера Уоттса? Узнаем ли мы, что стало с той храброй девочкой, которая вернулась через много лет в тележке, которую тащил человек с красным носом?
Я решила поговорить с мистером Уоттсом об этой части. Я постараюсь, чтобы он понял, что у него все еще есть слушатели. История на этом не заканчивается. Я знала, что у него есть еще ночь до того, как он и мистер Масои вытащат лодку из пересохшего ручья.
Я ждала, пока солнце не встанет из-за горизонта. Я решила дать мистеру Уоттсу время хорошенько проснуться, когда краснокожие солдаты вышли из темных джунглей. Их униформа была порванной, многие носили банданы. Их лица были изможденными. Теперь я знаю, каким людям принадлежат такие пустые лица. Их рты кривились в раздражении. Они едва глянули на нас.
Один солдат выдернул банан из руки маленького мальчика. Это был младший брат Кристофера Нутуа, а мистер Нутуа не смог ничего сделать, кроме как сомкнуть руки за спиной и отвернуться от стыда. Мы смотрели, как солдат жадно вцепился в банан и выбросил остатки. Их офицер наблюдал за этим краем глаза и ничего не сказал.
Мы всё ещё приходили в себя от этих неожиданных перемен, когда увидели, что с ними был пленный. Это был один из тех партизан, что были здесь. Его лицо было изуродовано, его сильно избили. Но я точно знала, кто это. Это был тот самый пьяный, который грозился трахнуть мистера Уоттса в задницу. Один из солдат вытолкнул его вперед. Офицер пнул его в спину. Другим пинком он повалил его на землю. Вот тогда мы увидели, что руки партизана были связаны за спиной. Другой солдат быстро подбежал и ударил его ногой по ребрам. Рот пленного открылся, но мы не услышали ни звука. Просто беззвучно открывающийся рот, как у рыбы, которую ткнули ножом. Второй солдат поднял его и ухватил за горло так, что через месиво, в которое превратилось его лицо, были видны налитые ужасом глаза.
Мы все были там, послушная, хорошо выдрессированная толпа. Как обычно, мы собрались безо всякого приказа. Офицер не интересовался нами, как в прошлый раз. Мы ждали, пока он пройдется по своему списку и прикажет назвать наши имена. Но его интересовало только одно имя. Он подошел к партизану. Наклонился над ним и, достаточно громко, чтобы слышали мы все, сказал:
- Покажи, кто из них Пип!
Партизан поднял окровавленное лицо. Поднял дрожащую руку и указал в направлении школы. Офицер отдал приказ, и двое его солдат схватили партизана за руки и, почти волоча, повели его в направлении, которое он указал. Нам же офицер сказал:
- Хватит с меня вранья.
Мы смотрели, как солдаты и партизан исчезали, я помню, у меня было чувство какого-то сверхъестественного спокойствия. Вот что делает с вами животный страх. Он повергает вас в состояние бесчувственности. Через несколько минут мы услышали выстрелы. Потом двое краснокожих вышли из-за школы. Они несли ружья на плечах и выглядели скучающими. Межу ними шел партизан. Они, похоже, развязали ему руки, потому, что он тащил обмякшее тело мистера Уоттса в сторону свиней. Через секунду мы отвели глаза. Но некоторые из нас были слишком медлительными, чтобы не увидеть блеска поднятого мачете. Они изрубили мистера Уоттса на куски и бросили его свиньям.
Я вспоминаю это без эмоций; мое тело уже не дрожит. Я уже не чувствую физической боли. Я обнаружила, что могу вспоминать мистера Уоттса по желанию и в любое время, когда захочу; и мой рассказ пока что, надеюсь, тому доказательство. Но в тот момент… нет, это совсем другая история. Думаю, у меня был шок. Все произошло так быстро – с момента, как мы обнаружили, что партизаны ушли, до появления краснокожих, и потом убийства мистера Уоттса. События, похоже, прибыли пакетом. Их ничто не разделяло. Между ними не было времени вздохнуть.
Офицер посмотрел на наши шокированные лица. Его злобный взгляд говорил каждому из нас, что его не беспокоит то, свидетелем чего мы стали. Он поднял подбородок. Еще раз сказал, что больше не будет никакого вранья. Он его не потерпит. Его взгляд говорил, что он ищет страх в наших лицах. Он искал кого-то, кто привлечет его внимание. Может, он убил бы ту несчастную душу за дерзость.
Мы смотрели в землю, будто нам должно было быть стыдно. Я слышала, как он облизывал губы – настолько близко он находился, но он знал, что ему не нужно повышать голос. Мы были так напуганы, что он мог шептать, и мы бы его услышали.
- Поднимите головы, - сказал он.
Он ждал, пока все мы не оторвали взгляд от земли. Он ждал, пока последний ребенок не поднимет глаз, и родитель не подтолкнет его.
- Спасибо, - почти вежливо, наконец, произнес он. И таким же тоном спросил:
- Кто видел это?
Он пристально всматривался в наши лица, и мне стыдно признаться, что я была одной из тех, кто снова опустил глаза к земле. Только когда один из нас заговорил, я, вопреки собственному желанию, подняла голову.
- Я видел, сэр.
Это был Дэниэл, он выглядел довольным собой. Он быстрее всех в классе ответил на вопрос. Офицер смотрел на него долго и пристально. Он не знал, что Дэниэл был туповатым. Он отдал приказ солдатам, они кивнули и двое из них увели Дэниэла в джунгли. Он пошел без возражений, размахивая руками. На мгновение показалось, что никто из нас не станет возражать. Заговорила бабушка Дэниэла, та самая женщина, что приходила к нам в класс рассказать о голубом цвете.
- Сэр, позвольте мне пойти с внуком. Пожалуйста, сэр.
Краснокожий кивнул, и старушка, благодарно кивнув в ответ, похромала, волоча больную ногу, за другим солдатом, который выглядел раздосадованным тем, что ему пришлось вести старую женщину в джунгли.
В нашем строю заплакал маленький мальчик. Офицер шлепнул его, чтобы он заткнулся. Руки матери прижали сына. Она хотела успокоить его, но не хотела двигаться без разрешения офицера. Всхлипы затихли сами собой. И когда офицер повернулся к нашему концу строя, мать опустила руки и уткнула малыша себе в ноги.
Офицер выглядел довольным этими событиями. Все шло хорошо, пожалуй, даже лучше, чем он предполагал. Он шаркнул ботинками и сомкнул руки за спиной. Когда он говорил, то ни на кого особо не смотрел.
- Еще раз спрашиваю вас, дураки – кто видел, как умер белый? Кто видел?
Тишина была долгой и жаркой, насколько я помню, даже птицы молчали.
Не было ни единого звука, пока я не почувствовала, как мама отошла от меня.
- Сэр. Я видела, как ваши люди изрубили белого человека. Он был хорошим человеком. Я здесь, как свидетель Господа.
Офицер быстрым шагом подошел к маме и ударил ее по лицу открытой ладонью. Сила удара повернула ее голову. Но она даже не вскрикнула. Она не упала на землю, как слабая женщина. Наоборот, казалось, она стала еще выше.
- Я буду свидетелем Господа, - повторила она.
Офицер выхватил пистолет и выпустил несколько путь в землю у маминых ног. Она не пошевелилась.
- Сэр, я – свидетель Господа.
Командир отдал приказ и двое солдат схватили и потащили ее на край деревни. Она не кричала. Я не слышала ни единого слова.
Я хотела пойти с ней, но боялась. Я также хотела вступиться за мистера Уоттса, но была слишком напугана. Я не знала, как заговорить или побежать за мамой, чтобы не навредить себе.
- Ты. Как тебя зовут?
Вблизи я видела пленку пота на лице офицера, и его желтые глаза, чувствующие мой страх так, как чует его собака.
- Матильда, сэр.
- Ты как-то связана с этой женщиной?
- Она моя мать, сэр.
Как только он услышал это, то заорал своим людям. Солдат подбежал и толкнул меня прикладом винтовки.
– Пошла. – сказал он. Он все толкал меня прикладом. Но я знала, куда идти.
Когда я обогнула хижины, мама лежала на земле. На ней был краснокожий. Другой солдат застегивал штаны – этот глянул на меня. Он что-то крикнул солдату, который привел меня. Этот человек сказал что-то в ответ, и тот, который застегивал штаны, улыбнулся. Человек, который был на маме, посмотрел через плечо, а тот, что привел меня, сказал: «Ее дочь». И мама очнулась.
Она скинула с себя солдата. Я увидела ее наготу и устыдилась за нас обеих так, что начала плакать. Мама молила солдат.
- Прошу. Будьте милосердны. Посмотрите. Она же совсем девочка. Моя единственная дочь. Прошу. Умоляю. Только не мою дорогую Матильду.
Один из солдат выругался и велел ей заткнуться. Тот, которого я видела на ней, сильно ударил ее по ребрам, и она упала, задыхаясь, на землю. Солдат, который привел меня, схватил меня за руку и держал. Мама пыталась сесть, она хрипела и стонала. Она протянула мне руку. Я видела, как ее лицо исказилось ужасом. Ее мокрые глаза, бесформенный рот.
– Иди ко мне, - сказала она, - иди ко мне, моя дорогая Матильда. Дай я обниму тебя.
Солдат немного отпустил меня, но потом дернул назад, как рыбу на крючке. Другие рассмеялись.
Я почувствовала облегчение, когда появился офицер с потным лицом. Похоже, ему не понравился вид моей мамы, валяющейся в пыли. Его глаза и губы кривились от отвращения. Он приказал ей встать. Мама с трудом поднялась. Она держалась за ребра. Я хотела помочь ей, но не могла пошевелиться. Я словно приросла к месту. Офицер, наверное, точно знал, что я чувствовала и о чем думала. Он окинул меня смешливым взглядом – не совсем улыбкой, но взглядом, который остался со мной по сей день. Он взял у одного из своих людей винтовку и стволом поднял подол моего платья. Мама бросилась к нему:
- Нет. Нет! Пожалуйста, сэр. Умоляю вас.
Солдат схватил ее за волосы и оттащил назад. Свидетель Господа снова превратилась в мать, но офицер не видел этого. Он видел только женщину, которая пообещала быть свидетелем Господа. Он заговорил тихо, как, наверное, должен говорить человек, владеющий собой.
- Ты умоляешь меня? Взамен на что? Что ты дашь мне за спасение своей дочери?
Мама выглядела сломленной. Ей нечего было дать. Офицер это знал и потому улыбался. У нас не было денег. Не было свиней. Те свиньи принадлежали кому-то другому.
- Я отдам себя, - сказала она.
- Мои люди уже поимели тебя. У тебя ничего не осталось.
- Моя жизнь, - ответила мама, - я отдам вам мою жизнь.
Офицер повернулся и посмотрел на меня.
- Ты это слышала? Твоя мать предложила свою жизнь за тебя. Что скажешь?
- Не отвечай, Матильда. Ничего не говори.
- Нет, я хочу слышать, - сказал краснокожий. Он сложил руки за спиной. Он наслаждался. – Что ты скажешь матери?
Пока он ждал моего ответа, мама глазами умоляла меня, и я поняла. Я ничего не должна была говорить. Я должна была притвориться, что мой голос был моей тайной.
- У меня кончается терпение, – сказал офицер. – Тебе нечего сказать своей матери?
Я покачала головой.
- Очень хорошо, - сказал он, и кивнул солдатам. Двое из них подняли маму и утащили прочь. Я хотела последовать за ними, но офицер вытянул руку, чтобы остановить меня.
- Нет. Ты останешься здесь, со мной, - сказал он. Я еще раз увидела, какими желтыми и налитыми кровью были его глаза. Как сильно он был болен малярией. Как ему все опротивело. Как опротивело быть человеком.
- Повернись, - сказал он. Я сделала, как он велел.
Все самые прекрасные вещи на земле открылись моему взгляду – сверкающее море, небо, колыхающиеся зеленые пальмы. Я слышала, как он вздохнул. Слышала, как он шуршал, доставая из кармана сигарету. Слышала, как он зажег спичку. Я вдыхала дым, я слышала звук, похожий на поцелуй, когда он закурил. Мы стояли там почти плечом к плечу, как мне показалось, очень долго, но, конечно, не больше десяти минут. Все это время он молчал. Ему нечего было сказать мне.
Такая большая часть мира была где-то далеко. Не связанная с нашим существованием и тем, что происходило за нашими спинами. Те маленькие черные муравьи, что ползут по моему большому пальцу. Они выглядели так, будто знают, что делают и куда направляются. Они не знали, что были всего лишь муравьями.
Я снова услышала вздох офицера. Слышала, как он шмыгнул носом. Я слышала какое-то удовлетворенное бормотание; оно словно вышло из его нутра и было похоже на урчание в животе, и я подумала, что так он одобряет событие, которое видит только он.
Позже я узнала то, чего не видела. Они уволокли маму к краю джунглей, к тому самому месту, куда они приволокли мистера Уоттса, и там разрубили ее на куски и бросили свиньям. Это случилось, пока я стояла с краснокожим офицером, слушая, как море набегает на риф. Это случилось, пока я смотрела на небо и из-за яркого солнца почти не заметила, как собираются грозовые облака. День был таким разным, слишком много событий, противоречивых событий, которые смешались так, что мир утратил ощущение порядка.
Я вспоминаю те события и ничего не чувствую. Простите меня за то, что в тот день потеряла способность что-либо чувствовать. Это было последним, что у меня отобрали после моего карандаша, и календаря, и кроссовок, и тома «Больших надежд», и моей спальной циновки, и дома; после мистера Уоттса и моей мамы.
Я не знаю, что делать с такими воспоминаниями. Как-то неправильно хотеть забыть их. Возможно, поэтому мы их записываем, чтобы получить возможность двигаться дальше.
И при этом, я не могу не думать о том, что все могло обернуться по-другому. Была такая возможность. Мама могла бы смолчать. Я все время возвращаюсь к вопросу: было бы мое изнасилование такой уж высокой ценой за спасение маминой жизни? Не думаю. Я бы пережила это. Наверное, мы обе пережили бы.
Но в такие минуты я вспоминаю, что мистер Уоттс однажды сказал нам, детям, о том, что значит быть джентльменом. Это старомодный взгляд. Другие, а сегодня и я сама, захотят заменить слово «джентльмен» на «нравственный человек». Он сказал, что быть человеком, значит быть нравственным, и ты не можешь брать выходной, когда тебе вздумается. Моя храбрая мама знала это, когда вышла вперед, чтобы провозгласить себя свидетелем Господа перед хладнокровными убийцами ее старого врага, мистера Уоттса.
Глава двадцать третья
Полагаю, мы были живы. Это были мы, передвигающиеся как зомби, чтобы закончить свои похоронные обязанности, наши рты и сердца скованы молчанием. Наверное, я дышала. Не знаю, как. Наверное, мое сердце продолжало качать кровь. Я не просила его об этом. Если бы я знала, какой выключатель повернуть, чтобы отключить живую часть себя, я бы добралась до него.
Люди ждали, пока не убедились, что краснокожие ушли в джунгли. Как только убедились, они поубивали всех свиней. Это было единственное, что мы могли придумать, чтобы достойно похоронить мистера Уоттса и маму. Мы похоронили свиней.
Они нашли Дэниэла в джунглях ближе к вечеру, на склоне горы, на высоком дереве. Его конечности были растянуты, как на распятии, лодыжки и запястья привязаны к веткам сверху и снизу; кусок дерева держал его рот открытым, мухи роились над его телом с содранной кожей. Они похоронили его вместе с бабушкой.
Я осознавала, что люди следили за мной и присматривали за мной. Я видела кучу маленьких знаков внимания.
Когда пришла ночь, я легла, но сна не было. И не было слез. Я лежала на боку, смотрела на место, где должна была лежать мама, и лунный свет должен был сиять на ее белых зубах в ее безмолвном триумфе.
Должно быть, я все-таки заснула, потому что проснулась от ветра, дующего со странного направления. Он поднимался, он становился порывистым, он сошел с ума тысячью вспышками ярости, прежде чем ловко исчезнуть. После него загремел раскатистый гром такой силы, что, казалось, небеса упадут на землю. Не представляю, как можно спать при таком громе. Потом блеснула молния. После, как и до того, невероятная тишина сошла на все – нас, птиц, деревья.
Дрожь пробежала по морю, и начался дождь. Это был не обычный дождь. Не тот, который несется с моря и заставляет вас прятаться под деревом. Его капли падали, как брошенные кем-то камни. При бледном свете утра я смотрела, как он поднимает грязь на утоптанной земле. Словно боги старались стереть злодеяния, что произошли здесь.
Тропический дождь теплый, и я была уверена, что, как другие дожди, он тоже пройдет. У меня были кое-какие неотложные дела. Мне нужно было сходить на холм и рассказать миссис Уоттс о смерти мистера Уоттса. Мистер Уоттс захотел бы, чтобы она знала. Под деревьями погода будет не такой плохой. Надо только перебежать через открытое пространство и эту пляшущую грязь.
Я не бежала, как бегала обычно в дождь. Я не бежала, потому что мне было все равно, намокну ли я. Пусть идет дождь. Неважно. Может, мне уже ничего и никогда не будет важно. Потом я увидела, куда иду, и сразу же изменила направление, чтобы не видеть того места, где похоронили свиней.
Да, урон нанесен. Мысли о свиньях оживили и другие мысли, и я еще раз увидела обмякшее тело мистера Уоттса. Я видела блеск мачете. Я видела тело партизана, скатившееся в яму к свиньям, так обыденно отброшенное в сторону за ненадобностью, потому что краснокожие нашли загадочного человека, мистера Пипа. Я видела краснокожего на маме, его блестевшую задницу, штаны, спущенные к лодыжкам. Я слышала, как мама хрипела – этот звук до сих пор не покинул мою голову. Я чувствовала запах табака; и в грязи, хлюпающей вокруг меня, казалось, снова слышу тот посасывающий звук, который издавал офицер, стоя возле меня и глядя на прекрасный мир.
Вот так я шла, не особо думая о направлении, без особой заботы или понятия, куда я держу путь, кроме того, что шла я быстро. Я старалась уйти от этих мыслей. Вот, что я делала. Если бы я хоть немного соображала, то поняла бы, что иду к ущелью.
Я слышала сквозь гущу деревьев тяжелый поток раздутой реки. Я не связывала две вещи: дождь и реку. Дождь едва значил больше, чем «я намокаю». Но если подумать, этот дождь был мокрее и настойчивее, чем любой другой, который я знала. Этот дождь настаивал, чтобы вы воспринимали его серьезнее; обратите на него особое внимание.
Когда я пришла к реке, то совсем не обратила внимания на знаки, на быстрые перемены. Секунду назад река была в пятидесяти метрах слева от меня. А теперь уже была здесь, у моего локтя - пенистая коричневая волна щепок и деревьев с поломанными ветками неслась к открытому морю.
Река во время наводнения – это вовсе не гладкое, подернутое алюминием явление, что показывают по телевизору. Она вспухает, она вращается. Она в ярости на саму себя. Она попадает в водовороты, потом выбирается оттуда; она освобождается из тесных изгибов, она выходит из берегов, жадно пожирая почву своими быстрыми водами. Она подхватывает все на своем пути. Она может подхватить даже меня.
Она может подхватить меня, и мне будет все равно. Мне будет все равно, потому что у меня отобрали все, что мне было дорого – мою маму и мистера Уоттса. Мой отец был где-то там, в мире, до которого у меня не было надежды добраться. Я была одна. Река может схватить меня, и мне будет все равно.
Я играла с мыслью быть подхваченной и унесенной, когда в этот самый момент стена воды, что была не выше моих колен, устремилась в мою сторону. Я могла бы подняться выше, если бы поторопилась. Но не сделала этого. Не потому, что решила умереть. Но потому, что никогда ничего подобного не видела.
Что-то твердое сильно ударило мне в коленку, вероятно, большой кусок дерева. Я не видела его. Вопреки всему, что я сказала о своей нечувствительности, боль была сильной. Я инстинктивно подняла ногу, ухватившись за колено, и в следующий момент поток подхватил меня, как остальные обломки, и затащил в реку.
Есть история о том, как отец учил меня плавать, бросая с причала. Вот почему мама говорила, что я родилась с подводными крыльями. Без них я бы камнем пошла на дно. Поэтому я не боялась воды. То, что я чувствовала, было чистым изумлением. Скорость. Еще несколько секунд назад я стояла на земле. Теперь я чувствовала, словно меня зачерпнули и бросили в сильное течение. Я была частью этого потока, стремящегося к морю. Мне стало любопытно.
Вдруг мне пришла мысль, что я могла бы покончить со всем таким вот способом. Я могла бы просто сдаться, уступить. Именно этого поток хотел от меня, а я подумала, как же мне легко, когда река вдруг, без предупреждения, изменила нрав. Внезапно она потащила меня под воду.
В конце концов, я поняла, что делать. Я должна была выжить.
Это то, что мы принимаем, как само собой разумеющееся, но как бы плохо не складывалась ситуация, в момент, когда вам отказывают в помощи, вы начинаете за нее бороться. В конечном счете, вы знаете, что вам нужно. Вам нужен воздух. Я ничего не видела из-за ила в глазах. Река была похожа на зверя. У нее были лапы и когти. Она хватала меня за ноги. Она тащила меня ко дну. Я должна была бороться, чтобы выплыть на поверхность и наполнить легкие воздухом. Затем, то же самое происходило снова. Она хватала мои ноги и тащила вниз. Она не оставляла меня в покое. Меня заталкивало вниз бессчетное количество раз, и я думала, какой же это тупой способ умереть. Как же безответственно с моей стороны. Как глупо.
Я уже видела, как поникла голова моего отца, когда ему сообщали новости о том, что я утонула. И когда последний воздух вышел из меня, я подумала о боли отца, и это вернуло меня на поверхность. Часом раньше мне было все равно, что со мной случится. Но это прошло. Теперь я чувствовала ответственность за свою жизнь.
В какой-то момент я наткнулась на что-то большое и твердое. В слепом замешательстве я подумала, да, спасибо тебе, Господи, что меня вынесло на берег. На землю. Я уже чувствовала ее надежность. Ее прекрасную надежность. Я протянула руку и поняла, что карабкаюсь на какое-то чудовищное бревно.
Не знаю, каким деревом оно когда-то было. На нем не было ни листьев, ни веток. Вода сгладила его кору. На ощупь оно было как мочалка. Это было всего лишь бревно, но в той ситуации, в этой бурной воде, просто-бревно значило больше, чем просто-девочка. Хотя бы потому, что бревно выжило бы. Неважно, сколько раз его переворачивало бы или подбрасывало течением, оно неизбежно было бы вынесено на берег. И его история закончилась бы на том, что оно высохло бы на солнце, день ото дня все глубже погружаясь в песок. Оно выжило бы. Я подумала, что стоило бы взобраться на него.
В какой-то момент нас донесло до места, где река раздваивалась. Бревно и я поплыли по левому переулку (назовем так), что было улыбкой удачи, потому что этот поток вынес нас из сильного, ворчливого течения середины реки в спокойную коричневую воду, расширявшуюся от побережья.
Как бы вы назвали своего спасителя? Единственный, кого я знала, звался мистером Джеггерсом. И было естественным назвать моего спасителя, это бревно, именем того, кто спас жизнь Пипу. Лучше цепляться за суетность мистера Джеггерса, чем за скользкую шкуру промокшего бревна. Я не могла говорить с бревном. Но я могла говорить с мистером Джеггерсом.
Река впала в необозримую равнину спокойной, ровной воды. Я подумала, что мы выплыли возле старого летного поля, которое уже давно заросло. Это хорошо. Я уже не боялась. Мы выживем. Эта мысль пришла и ушла, но безо всякой благодарности, которую я проявила бы раньше, когда река изо всех сил старалась удержать меня под водой. Нет. Мы выживем, и теперь это было неизбежно, даже обыденно.
Я была одним из тех сердечных семечек, о которых нам рассказывали в классе. Я была на ранней стадии своего путешествия, которое приведет меня в другое место, в другую жизнь, в другой способ существования. Я просто пока не знала, куда и когда.
С близкого расстояния я могла различить здание школы. Если бы я только могла повернуть мистера Джеггерса в том направлении, я могла бы соскользнуть и забраться на крышу.
Дождь прекратился. Тягучий воздух поднимался к высоким облакам. Я слышала звуки вертолетных лопастей надо мной. Я закрыла глаза и ждала, что краснокожие начнут стрелять. Я была уверена, что начнут. Они увидят меня и конец. Через секунду вертолет исчез за облаками с глухим влажным гулом.
Снова начался дождь. Медленный, спокойный дождь, и школа исчезла в серой мгле. Я вцепилась в мистера Джеггерса, теперь уже не уверенная в том, где мы и куда движемся.
Я начала волноваться, что нас снова вынесет к реке, и что поток утащит нас за собой. Потом нас вынесет в море, где я буду слишком уставшей, чтобы бороться. Вот о чем я думала, когда во мгле раздались шлепки весел, и показались темные очертания лодки. Один мужчина гребет - я знаю его! Теперь я увидела Гилберта и его маму, и кого-то еще, женщину постарше. Я помахала рукой и позвала.
В считанные минуты меня затащили в лодку, в замечательную легкость надводного мира. Меня обнимали. Мое лицо похлопывали и целовали. Впервые я почувствовала, что у меня болят руки.
Я наклонилась через борт, чтобы увидеть своего спасителя. Мистер Джеггерс с грустью понимал, что он всего лишь бревно, и что неблагодарная Матильда, которая держалась за его спину в течение всего этого водного испытания, оказалась избранной, оказалась везучей.
Через несколько минут после того, как меня подняли в лодку, бревно проплыло мимо – подпрыгивая и держась рядом. Каждый раз, когда его конец поднимался волной, оно словно спрашивало, не найдется ли местечка и для него. Но больше никто в лодке не смотрел на бревно.
После того, как каждый из них обнял меня (и даже Гилберт), миссис Масои улыбнулась мне сквозь слезы. Она прижалась щекой к моей щеке. Мистер Масои ничего не сказал. У него на уме было другое. Он шептал, чтобы мы вели себя тихо. Затем он повернул лодку, и мы поплыли в открытое море.
Позже я узнала, что они дожидались темноты. И отец Гилберта на самом деле поклялся, что они вот-вот собирались выходить в море, когда заметили меня, цепляющуюся за мистера Джеггерса.
***
Ночью я проснулась от мужских голосов. Низких, неторопливых, мягких голосов. Большая фигура с ослепляющим светом неясно вырисовалась рядом с нами в темноте. Этот свет был волшебным, но слишком уж ярким. Пара сильных рук подняла меня под руки. Возможно, они принадлежали отцу Гилберта или кому-то еще. Не знаю. Но я знаю вот что. Первая пара глаз, которую я увидела, смотрела на меня с черного лица. Я могла сказать по их выражению, что что-то было не так. Я всегда гадала, что увидел тот человек, или думал, что увидел. Я помню только, что он носил туфли. Туфли.
Я почувствовала, что расслабляюсь. Я была в безопасности. Должно быть, я была довольна. В конце концов, мы были спасены, выловлены из моря. Но я все еще пытаюсь вспомнить, потому что, как бы я ни чувствовала себя в то время, все это сузилось с тех пор до нескольких стойких деталей. Лодка, что принадлежала отцу Гилберта, та самая лодка, которую мистер Уоттс и отец Гилберта затаскивали на берег, оказалась такой маленькой, когда я посмотрела на нее с палубы большого корабля. Я помню, как мне дали чашку чего-то сладкого. Это был горячий шоколад. После вида тех туфель, горячий шоколад был моим вторым опытом во внешнем мире. За ним вскоре последовал мягкий матрас подо мной и низкий гул двигателя.
Мы пристали к месту под названием Гизо. Восходящее солнце уже выжигало туман с холмов. Мы видели линию крыш домов между деревьями. Я слышала лай собаки. Когда мы выбрались на пирс, дюжина черных детишек, смеясь, бежали в нашу сторону. За ними следовало несколько фигур в униформе. Мужчины в щеголеватых рубашках. Мы провели в этом городе ночь. Мы должно быть разговаривали друг с другом. Мы, наверное, поздравляли друг друга с побегом. Мне хотелось бы думать, что мы воздали мистеру Масои особые почести. Если так и было, то я уже не помню этого.
На следующее утро мы отправились в Хоньяру, столицу Соломоновых островов. Нас приветствовали несколько полицейских и отвезли в изолятор. Там белый доктор осмотрел меня. Он просил открыть рот пошире и посветил мне в горло. Затем он проверил мою кожу. Разделил мне волосы. Не знаю, что он искал. Он нашел другой фонарик, чтобы посветить мне в глаза. Помню, как он сказал:
- Матильда, какое славное имя.
А когда я улыбнулась, он спросил, чему я улыбаюсь. Я покачала головой. Мне пришлось бы рассказать ему о мистере Уоттсе, а я не была еще к этому готова. Я не хотела упоминать мистера Уоттса только потому, что белый человек прокомментировал мое имя.
Доктор измерил мне температуру. Послушал мои легкие и сердце. Он был уверен, что что-то не так. Он просто не мог найти, что. Его комната была набита столькими вещами. Бумага. Ручки. Папки. Шкафы. Была большая цветная фотография, на которой он играет в гольф. Он стоял, согнувшись над своей клюшкой с тем же застывшим видом сосредоточенности, с которым он осматривал мое тело.
Я заметила на стене календарь и спросила, могу ли я посмотреть его. Я выяснила, что был сентябрь. Иллюстрацией к месяцу была фотография белой пары, идущей рука об руку по пляжу. Был 1993 год. Я посчитала, что пропустила свой пятнадцатый день рождения.
Доктор откинулся в своем кресле. Он оттолкнулся от стола, и теперь его белые колени поднялись над ним. Он сложил руки под подбородком. Он изучал меня.
- Где твой отец, Матильда?
- В Австралии.
- Австралия – большая страна. Где в Австралии?
- В Таунсвилле.
Он опустил ноги и наклонился, чтобы взять ручку.
- И полное имя твоего отца…
Я сказала ему и смотрела, как он записывает. Джозеф Фрэнсис Лаимо.
- Моя мама – Долорес Мэри Лаимо, – сказала я.
Затем он снова откинулся назад и стал изучать меня снова, поверх сложенных под подбородком рук и белых колен.
- Почему бы тебе не рассказать мне о своей матери, Матильда?
Глава двадцать четвертая
Помню рассказ отца о том, как он смотрел в окно самолета и видел, какими крошечными были наши дома. Теперь я знаю, что он имел в виду, когда сказал, что самолет накренился, но не упал с неба, и как окно наполнилось видом.
Я видела зелень Хониары и ее крыши, мы поднимались все выше, а они становились все меньше и меньше, пока все, что я могла видеть, не стало синим. Я улетала в Таунсвилл, к отцу.
Я все знала об отъезде. Я знала от Пипа, как уезжать откуда-то. Я знала, что не нужно оглядываться назад.
Мне не довелось снова увидеть Гилберта и его семью. Я не знаю, что с ними стало. Надеюсь, только хорошее. Мы так долго пробыли в воздухе. Прохладный салон был еще одним новым опытом, от него бежали мурашки. Я уверена, что задремала, потому что когда я посмотрела в окно еще раз, под нами была Австралия - ровная, растянутая и серая как кожа. В конце концов, она была не так уж и далеко. Я все ждала, когда самолет приземлится, но прошло много часов, прежде чем он начал снижаться. Ком в моем животе не имел ничего общего со снижением. Я надеялась, что понравлюсь отцу. Я надеялась, что буду соответствовать его воспоминаниям обо мне. На мне были новые туфли, новая юбка и новая белая блузка. А в бумажном пакете лежала моя старая одежда, превратившаяся в лохмотья, и зубная щетка.
В Таунсвилле легко заметить черного мужчину, особенно в аэропорту. Он стоял там, в терминале, и размахивал руками, его лицо – одна сплошная улыбка. Еще на летном поле у меня было время заметить в нем некоторые перемены, и я почувствовала в себе критическую сторону мамы.
Превращение в белого вот-вот закончится. Он носит шорты и ботинки, которые поднимаются выше лодыжек. Белая рубашка почти не скрывала выступающего живота. Отец и пиво любили друг друга. Так говорила мама.
Человек с флажками направил самолет на место парковки. Теперь настала очередь отца стоять, как тот человек с флажками, с распростертыми руками, готовыми обнять меня. Я не знала, что делать со своим лицом. Я хотела улыбнуться, но вместо этого у меня защипало в глазах, и, прежде чем я опомнилась, полились слезы. Это были слезы счастья.
Отец носил на шее серебряную цепочку. После объятий, он снял ее и надел на меня. Думаю, он просто чувствовал необходимость что-то мне подарить, и цепочка оказалась под рукой. Я и сегодня ее ношу.
- Посмотри на себя, - сказал он. – Только посмотри. – Он повернулся к толпе с сияющим лицом и белозубой улыбкой, словно приглашая остальных повосхищаться мною. Он спросил, есть ли у меня багаж.
- Только я и это, - сказала я, подняв бумажный пакет. Он поднял меня под руки и закружил. Я не знала, рассказали ли ему о маме. Насколько я знала, он ожидал, что она спустится по трапу того самолета вместе со мной. Он ничего не сказал, и его поведение мало что выдало.
Отец положил руку мне на плечо и повел в терминал, подальше от палящего таунсвилльского солнца. Именно в тот момент я заметила, как он украдкой посмотрел через серое летное поле на самолет. А когда увидел, что я это заметила, улыбнулся и сменил тему.
- Нам нужно кое-что наверстать, - сказал он. – Я купил по именинному торту на каждый твой день рождения, который пропустил.
- Это же четыре торта, - ответила я.
Он усмехнулся, и мы вошли в прохладу терминала; отец все еще держал руку на моем плече.
***
Я пошла в местную школу. Мне нужно было нагнать несколько лет, так что поначалу я училась в классе с белыми детьми младше меня.
На второй день я пошла в школьную библиотеку проверить, есть ли там «Большие надежды». Я нашла книгу на полке – не спрятанную и не «в безопасном месте», а свободно стоящую, и каждый мог подойти и взять ее. Она была в твердой обложке и выглядела неразрушимой. Я понесла ее к одному из столов и села читать.
Она оказалась более многословной, чем я помнила. Значительно более многословной, и более сложной. Если бы не имена, которые я узнавала на страницах, я бы подумала, что читаю другую книгу. Но позже неприятная правда осенила меня. Мистер Уоттс читал нам, детям, другую версию. Упрощенную версию. Он придерживался «скелета» «Больших надежд», он сглаживал предложения, фактически выдавал их экспромтом, помогая нам получить более ясное представление. Мистер Уоттс переписал шедевр мистера Диккенса.
Я с трудом пробиралась через эту новую версию «Больших надежд», подчеркивая каждое слово каждого предложения кончиком пальца. Я читала очень медленно. И добравшись до конца, я прочла книгу еще раз, чтобы убедиться, что я поняла, что сделал мистер Уоттс, и разочарование не было просто моей ошибкой.
Наши детские попытки восстановить фрагменты были едва ли успешнее, чем попытки восстановить замок с помощью соломинки. Нам не удавалось правильно вспомнить; конечно, наш провал был гарантирован, потому что мистер Уоттс не дал нам полную историю в первый раз. Я была удивлена встретить персонажа Орлика. В версии мистера Диккенса Орлик соревновался с Пипом за благосклонность Джо Гарджери. В конце концов, Орлик нападет на сестру Пипа и превратит ее в бесчувственного, онемевшего инвалида. Он даже попытается убить Пипа! Почему мистер Уоттс не рассказал нам этого?
И еще, оказалось, что в тот момент, когда Мэгвич испугал Пипа на кладбище, на болотах скрывалось два каторжника. Почему мистер Уоттс не рассказал нам о другом каторжнике? Когда Компесон появился на странице впервые, я в него не поверила. Я стала читать дальше и обнаружила, что он был заклятым врагом Мэгвича. Компесон оказался тем самым человеком, который расстроил мисс Хэвишем в день ее свадьбы. Годами позже именно Компесон выдаст Мэгвича, когда Пип и Герберт Покет сидели в лодке на середине реки, ожидая пароход, чтобы вывезти Мэгвича из Англии. Теперь картина прояснилась. Пип выступает в своей старой роли спасителя. Только на сей раз безуспешно.
В версии мистера Диккенса, когда Компесон направляет к ним полицейскую лодку, Мэгвич бросается на своего давнего врага. Противники сваливаются в реку. Под водой происходит борьба, из которой Мэгвич выходит победителем - обреченным победителем, в то время как Компесон спокойно уплывает по течению из этой переделки. Я полагаю, Мэгвич, победив Компесона, отстоял честь мисс Хэвишем, но какой ценой? Столько жизней разрушено.
Поначалу пропуски мистера Уоттса разозлили меня. Почему он не придерживался версии мистера Диккенса? От чего защищал нас?
Возможно, от себя, или маминых упреков, что, в конечном счете, я думаю, привело к одному результату. Во время спора «дьявол против Пипа» возникла проблема подбора правильного языка. Всегда миролюбивый, мистер Уоттс пытался помочь маме, намекая, что порой человеческое воображение стоит на пути. А моя, вечно добивающаяся превосходства мама, парировала, говоря, что считает, будто дело и в чертовом Диккенсе тоже.
По такому случаю, она осталась, чтобы послушать, как читает мистер Уоттс, и сумела найти в «Больших надеждах» предложение, которое разозлило ее сверх всякой меры. «Понемногу свыкаясь со своими надеждами, я невольно стал замечать, какое действие они оказывают на меня и на окружающих меня людей»*. Мы, дети, пребывали в обычном состоянии трепетного волнения, наблюдая за спором между моей мамой и мистером Уоттсом. Мы не видели ничего дурного в том предложении. И правда, только посмотрите в окно и вы увидите, что утверждение о самореализации едва ли удивит траву, или цветы, или лиану, растущую повсюду.
Мама говорила, что у нее нет проблем с констатацией очевидного. Проблема была в этом треклятом глупом слове «невольно». Какой был смысл в этом слове? Оно только сбивало с толку. Если бы не это глупое чертово «невольно», она бы поняла предложение с первого раза. Вместо этого, «невольно» заставило ее заподозрить, что все не так просто.
Она заставила мистера Уоттса прочесть предложение еще раз, и мы неожиданно поняли, о чем она говорила. Может, и мистер Уоттс тоже. Она сказала, что это всего лишь «расфуфыренная английская болтовня». Это то, что вы делаете, чтобы приправить пресную еду или сделать белое платье более интересным, пришив красную или синюю тесьму к подолу. Вот для чего это слово, «невольно» - чтобы украсить простое предложение. Мама считала, что мистер Уоттс должен убрать это оскорбительное слово.
Сначала он сказал, что не может; вы не можете так топтаться по Диккенсу. Слово принадлежит ему, все предложение принадлежит. Вышвырнуть неудобное слово было бы актом вандализма, все равно, что выбить окно в часовне. Он все это сказал и, я думаю, с того самого дня делал противоположное. Он убрал всю вышивку из истории мистера Диккенса, сделав ее легче для наших юных ушей.
Мистер Диккенс. Я долго не могла избавиться от «мистера». Но мистер Уоттс остался мистером Уоттсом.
В течение тех лет в Таунсвилле я читала Диккенса со смешанным удовольствием. Я прочла «Оливера Твиста», «Дэвида Копперфильда», «Николаса Никлбери», «Лавку древностей», «Повесть о двух городах», «Холодный дом». Но книгой, к которой я постоянно возвращалась, оставалась «Большие надежды». Она мне никогда не надоедала. И с каждым прочтением она открывалась для меня все больше. Неудивительно, ведь для меня она содержит столько пробных камней. До сего дня я не могу читать признание Пипа – «бесконечно тяжело стыдиться родного дома» - не думая того же о моем острове. Мы уже в середине книги, на восемнадцатой главе, если быть точными, в которой Пип осознает, что у него уже нет пути назад, к прошлой жизни на болотах. Для меня, в моей жизни, это же осознание пришло гораздо раньше. Я была все еще испуганной черной девочкой, страдающей от эмоциональной травмы, когда смотрела вниз, на зелень Хоньяры из самолета, но в тот же момент уже знала, что дороги назад не будет.
Моя мама олицетворяла все то, что я старалась забыть. Я не хотела забывать ее. Но всегда был шанс, что вместе с этими воспоминаниями вернутся и другие вещи. И я увижу краснокожих солдат снова, почувствую мамин страх, словно она здесь, рядом со мной на автобусной остановке или в библиотеке. Иногда я ничего не могла с этим поделать. Не могла держать закрытой дверь в эту маленькую комнату в моей голове, в которую поместила маму. Мама жила по собственному расписанию и порой могла застать меня врасплох, когда ей вздумается. Она открывала эту дверь и хлопала руками по бедрам, словно спрашивала: «Что, во имя всего святого, ты удумала?» А я всего лишь остановилась у витрины с косметикой. Или мой взгляд зацепился за презервативы на стеклянной полке возле кассира. Эти вещи принадлежали миру, к которому я пока не принадлежала, но я начинала думать, что в какой-то момент в будущем - буду.
Иногда мама возникала вполне ожидаемо. Один раз при виде матери с дочерью в отделе нижнего белья. Мать была довольна как слон. Она хватала один бюстгальтер за другим и размахивала ими перед надменным взором дочери, которая отгородилась стеной сложенных на груди рук. Она отказывалась выходить из-за стены и играть с матерью в эту игру. Сложенные руки дочери не давали никакой возможности советам матери достучаться до нее. Я не знала ни дочь, ни ее мать. Но мне было знакомо это напряжение между ними. Будучи безмолвным, оно было сильнее любого произнесенного слова; оно было невидимым, но, в то же время, таким же прочным, как стена.
Я стояла там и глазела, пока чья-то тележка не въехала мне в ноги. Маленький белый мальчик крикнул на меня, а его мать произнесла «Простите».
Вот так я попала в мир матерей и их детишек, как зритель, бродящий по зоопарку, одновременно восхищенный и чувствующий неприязнь.
***
В Таунсвилле я выиграла первый приз по английскому языку. Я шла через сцену, чтобы получить диплом, и когда повернулась к аплодирующим зрителям, увидела своего отца, стоящего с поднятыми руками. Он был так трогательно горд мною. Я была его чемпионом. Вот как он любил называть меня. Чемпион. Когда к нам приходили гости, он любил обращать на меня их внимание, чтобы потом сказать им: «Спросите ее что угодно о Чарльзе Диккенсе».
Отец так гордился мной. Я так и не решилась рассказать ему о мистере Уоттсе. Я позволила ему думать, что это все благодаря ему.
Я окончила университет Квинсленда. На втором курсе, в начале третьего семестра, отец прилетел в Брисбен навестить меня. Я встретила его в аэропорту и с удивлением увидела рядом с ним женщину, что убиралась в нашем доме раз в неделю. Ее звали Мария. Она была уроженкой Филиппин и плохо говорила по-английски. И теперь я видела ее, идущую рядом с отцом. Его лоб покрылся испариной. Когда я увидела, как он нервничал, меня это по-детски утешило. Он все еще любил свою Матильду.
И все же, после прихода Марии, все уже было не так, как прежде. Она очень старалась. В каком-то смысле чересчур старалась. Она хотела нравиться мне. Но я не могла полюбить ее, как мою маму. Она попросила рассказать о маме. Она сказала, что отец не говорит о ней. Мне было приятно это слышать.
Мама была воспоминанием, о котором не принято болтать, и, кроме того, упоминание о ней уносило наши мысли назад, на остров, который был не тем местом, куда я или мой отец хотели бы отправиться. Мария знала, что не сможет заменить маму, но когда она попросила меня описать ее, я смогла всего лишь сказать: «Она была очень храброй женщиной, самой храброй. И почти все в моем отце ее злило». Мария засмеялась, а я улыбнулась, потому что мне удалось выпутаться из положения.
***
Иногда люди спрашивают меня «Почему Диккенс?», что я порой воспринимаю как вежливый укор. Я указываю на ту самую книгу, которая подарила мне другой мир тогда, когда мне это было отчаянно необходимо. Она подарила мне друга Пипа. Она научила меня, что можно проскользнуть под кожу другого человека так же легко, как под свою собственную, даже когда эта кожа белая и принадлежит мальчику, живущему в диккенсовской Англии. И если это не волшебство, то я тогда не знаю, что это.
Однако я терпеть не могу навязывать «Большие надежды» кому бы то ни было. Я помню разочарование мистера Уоттса из-за неспособности Грейс полюбить то, что любил он. И я ни за что не хотела познать это разочарование, и чтобы отец чувствовал себя (должно быть, так чувствовала себя Грейс), как щенок, которому подсунули плошку молока в виде книги. Нет. Некоторые сферы жизни не должны пересекаться.
В Брисбене я какое-то время была подменным учителем в большой католической школе для мальчиков. Я узнала, что у каждого учителя есть своя карточка «Освободитесь из тюрьмы**». Моей карточкой было чтение «Больших надежд» вслух. Я просила своих новых учеников соблюдать тишину в течение десяти минут. Это все, о чем я просила. Если по прошествии десяти минут они начнут скучать, то они вольны встать и уйти. Им понравилась эта идея. Бунт стремительно несся по их венам. Их лица светились дерзостью при мысли о том, чем они займутся.
Скрывая собственную улыбку, я начинала читать первую главу, сцену, в которой каторжник хватает Пипа за подбородок. «Где ты живешь? Покажи!». Вы не можете читать Диккенса без должного старания. Вы не можете есть спелую папайю, не испачкав подбородок ее мякотью и соком. Примерно так же язык Диккенса заставляет ваши губы делать странные вещи, и если вы не привыкли к его словам, ваша челюсть будет скрипеть. Как бы то ни было, мне необходимо было помнить, что я должна остановиться через десять минут. Я поднимала глаза и ждала. Никто и никогда не вставал с места.
Тем не менее, к тому времени, когда я начала писать диссертацию по диккенсовским сиротам, я знала о человеке, которого никогда не встречала (за исключением его книг и биографий), больше, чем о человеке, написавшем введение.
Я благодарю Бога, что в нужный момент появилась Мария, потому, что у меня появилось оправдание не возвращаться в Таунсвилл. Марии и моему отцу нужно было время для самих себя. Но когда бы я ни представляла их лежащими под медленно вращающимся вентилятором спальни, я избавлялась от Марии и вставляла туда маму. Я представляла руку отца на ее плече. Я помещала мамину голову на его грудь. Я представляла ту самую улыбку, которую видела на той фотографии моих молодых родителей в счастливые времена.
Я почувствовала в голосе отца облегчение, когда позвонила предупредить, что не приеду домой в конце семестра. Пусть думает, что я буду работать во время летних каникул. Я не стала говорить ему о своем визите в старую жизнь мистера Уоттса в Веллингтоне, в Новой Зеландии.
*(пер. М. Лорие)
** из игры «Монополия»